Георгий Марков - Тростинка на ветру
— Ну а что ж Семибратов, так и остался сухим? — горячим шепотом спросила Варя.
— Спас я его, Варя, — вздохнул Пахом Васильич.
— То есть как спас?
— Натуральным образом.
— И за что же, Пахом Васильич? За подлость его?
— Жизнь, Варя. Жизнь! Ей не прикажешь.
Варя простонала, пораженная сказанным, и затихла, не сводя глаз в сумраке с худощавого лица Пахома Васильича.
— В сорок первом все это было: суд, пересуд. Только доехал я до лагеря — бац, война. Попер Гитлер напролом — страшно вспомнить. Многие у нас в лагере с прошениями к начальству: просим вместо отсидки отправить на фронт. Ну, сама знаешь, среди начальников тоже дураков и трусов немало. Призвали нас, построили, вышел начальник, закинул руки назад, стал отчитывать: «Вы что, подонки, к фашистам захотели перебежать?» Кто-то вякнул робко: «Что ж, мол, не патриоты мы, что ли? Если наказаны, так, по-вашему, сердце из нас вынуто? Разве не больно нам за беду, которая свалилась на Родину?» Ну, где там. Недаром сказано: быка бойся спереди, жеребца сзади, а дурака со всех сторон. Понес начальник такую околесицу, что уши вянут, грозить принялся. Примолкли мы, а сами думаем: нет, не обойдется без нас страна, пробьет и наш час.
Через год примерно война так круто повернула, что и о нас вспомнили. Прибыла в лагерь комиссия. Одного, другого, десятого — в кабинет того же начальника на беседу. Вызвали и меня. «Заявление об отправке на фронт подавал?» — «Так точно». — «Не отказываешься?» — «Готов снова написать». — «Не нужно. Действует старое. Собирайтесь». Пестрый, разновозрастный собрали народец, а стремление у всех святое — постоим за Родину. Привезли нас в военный городок, рассортировали по подразделениям и в поле на учение. Фашиста голыми руками не возьмешь, он сам вооружен до зубов, а у нас с оружием слабовато пока. За три месяца обучились мы строем ходить, цепочкой рассыпаться, окопы отрывать, винтовку и пулемет разбирать и собирать, гранаты и бутылки с горючей смесью под танки бросать.
В одну из ночей — сбор по тревоге. Думали: учебная тревога, в поход или на стрельбище поведут. Но нет. Дело посерьезнее. На станцию, в вагоны — и на фронт! Ехали по графику курьерского поезда. Только чуб свистит. Поняли: действующая армия ждет нас, проволочки со вступлением в бой не будет.
Не успели разгрузиться — воздушная атака. Первые раненые, убитые, контуженные. Горят вагоны, рвутся с грохотом ящики со снарядами, дымят цистерны с соляркой и нефтью. Ад!
Воздушной волной сдернуло меня с повозки, бросило куда-то в кусты и землей присыпало. Очнулся в госпитале. Головой, руками, ногами пошевелил — вроде все цело.
Военфельдшер подошел, ощупал меня, усмехнулся: «Ну, земляк, повезло тебе. От коновода твоего и от лошади мокрого места не осталось».
Полежал я дней пять, отошел, контузия, к счастью, оказалась легкой. Думаю, надо в свой полк подаваться. Сказал военфельдшеру: так и так, хочу обратно к своим, он говорит: «А полка твоего нет, разбит он начисто, а ты пойдешь теперь санитаром в дивизионный госпиталь. Нехватка там людей. Бои такие, братец мой, завязались, что земля стоном стонет, не успеваем раненых и убитых подбирать».
Ну, что ж, думаю, санитаром так санитаром. Где б ни служить Родине, лишь бы служить. На пощаду не надеюсь, выжить в такой беде тоже особо не рассчитываю.
— А как же с Семибратовым-то, Пахом Васильич? — напомнила Варя.
— А вот слушай, подойду и к нему. Близехонько уж.
Бои в самом деле без передыха — и день и ночь. А тут начались еще осенние дожди: мокрота, грязь, темень. Госпиталь забит до отказу. Вечером палатку поставим — к утру воткнуться некуда. И все везут и везут с полковых пунктов.
Вот раз как-то ночью сзывают нас, санитаров, — срочное задание. Два полка дивизии прорвали оборону немцев и гонят фашистов. Надо обработать поле боя. Полковые санитары ушли вперед с подразделениями. Вскочили мы в грузовик, поехали. А ехать-то — километр с небольшим. По воздуху поняли, что прибыли к месту сражения. Жженой землей воняет, раскаленным металлом и угарным дымом взрывчатки. Бросились по траншеям, по огневым точкам, развороченным до основания, до самой колодезной воды.
Убитых и раненых на каждом шагу. Вот одного к машине подтащил, другого. Бегу за третьим. Нагнулся — дышит, от боли или от отчаяния скрежещет зубами. Вытащил я фонарик, посветил и сам себе не поверил. Зажег еще. Точно, он, Петруха Семибратов! Вот где свела судьба! Запустил руку под его голову, приподнял. Чую, что и раненый пришел в себя, забормотал осознанно.
«Спасибо, братуха, спасибо, что подобрал».
«А ты узнал меня, Семибратов, узнал?» — спрашиваю.
«Кто ты? В темноте не различаю».
«Парамонов, — говорю. — Пахом Васильич. Землячок твой». — И зажег фонарик, направил его свет снизу вверх, чтобы увидел Семибратов мое лицо. И он увидел. И так весь затрясся, будто озноб его пронзил.
«Пахом Васильич! Будь человеком, не бросай!» — взмолился Семибратов.
«Не дрожи, ты! Пахом Васильич всегда человеком был, про тебя этого не скажешь, Петруха…»
«Марея Косухина… Из-за нее на тебя наговорил… В жены собирался взять…»
«Ну, говорю, Семибратов, не время счеты сводить. Цепляйся руками за шею, я опущусь рядом с тобой».
И вот, Варя, взвалил я на собственные плечи собственного врага и тащу, надрываю силы. А куда податься? Что сделаешь? Как-никак я брат милосердия и губить человека мне не положено.
— А если б, Пахом Васильич, не были вы санитаром, были бы так просто, как все, человеком только, подобрали бы Семибратова? — затаив дыхание, спросила Варя.
— Беспременно подобрал бы!
— Добрая у вас душа! — воскликнула Варя.
— Совесть повелела! Она команду дала. А уж когда приволок Семибратова к машине, тогда только подумал обо всем спокойно: не просто, мол, земляка спас, не просто человека вытащил из лап смерти, бойца, однополчанина принес, ему жизнь подарил. И поверь, Варя, отступила из души обида. Разве то прошлое сравнишь с тем, что произошло? Там был гад, жадный до наживы доносчик, а тут воин, кровь пролил за Родину. Человек вроде один, а на поверку совсем другой.
Варю очень тронуло это рассуждение Пахома Васильича. Благородно он поступил. Другой бы на его месте не спустил обиды, отомстил. Все бы война списала, свидетель промолчал бы: осенняя ночь безмолвна.
Варе вспомнились занятия исторического кружка в школе, и минутами казалось: нет, не в больнице она, не в городе, вот-вот откроется дверь и дежурный зычно крикнет: «Десятый “А”, на линейку!»
— А сберегся Семибратов до наших дней? — спросила Варя.
— Выжил! Без ног остался, а выжил. В Еланихе же и живет чуть не рядом со мной. После войны поженились они с Мареей Косухиной. Народила она ему трех сыновей… И представь себе, по торговой части работает. У меня же под началом. Я председатель райпотребсоюза, Семибратов — директор центрального магазина, а Марея пищекомбинатом управляет.
— И ничего? Сладилось? Больше не наговаривают на вас? — спросила Варя.
— Сладилось, Варя! Насчет наговоров ни-ни. Урок-то уж больно тяжелый. Небось чему-нибудь научились.
— Видите как! Ваша доброта счастье им принесла, Пахом Васильич.
— Точно, Варя. У доброго дерева и побеги добрые. — Пахом Васильич пожевал губами, помолчал, тихо, чуть слышно добавил: — А впрочем, и у бурьяна так: от белены горох не созреет, от чертополоха яблоня не вырастет. И все ведь по соседству, Варя, все на одной земле.
11
Современную медицину Пахом Васильич покритиковывал. Прибежит Варя в сумерки к окну, начнет рассказывать о прошедшем дне в отделении, о назначениях врачей, о предписанных процедурах, Пахом Васильич молчит-молчит и вдруг вставит:
— Не то, Варя, врачи делают. Эту женщину из четвертой палаты врач-мужчина должен лечить. Женщина-врач результата не добьется.
— Почему так думаете, Пахом Васильич?
— Психология, Варя! Причуды природы человеческой. Больная на редкость дурнуха. А врач Татьяна Петровна и молода и красива. У больной психологический барьер к врачу. Медицина — тонкая штука. Если одолеешь — это дело, Варя, учись думать. Многие врачи разучились сами думать, полагаются на книги. А книги пишутся для думающих, они, как и машины, живой ум заменить не могут.
Или скажет Варя о затруднениях с установлением диагноза у больного из шестой палаты, о том, что даже самые сложные приборы не могут вывести заключения, а Пахом Васильич взглянет на все по-своему.
— Руки нужны этому больному, Варя! Руки врача! Наши доктора привыкли теперь уповать на приборы, а приборы рук не заменят. Руки врача — это и глаза и уши медика, это доверенные его таланта и ума.
Был я в одной больнице, часто по ним скитаюсь, так там молодому врачу прямо сказал: «Если вы врач, не брезгуйте человеческим телом, независимо от того, в расцвете оно или уже увядает. Ощупайте больного умелыми руками, выслушайте его предельно… А если не умеете — учитесь этому, если не хотите, что совсем худо, ищите себе новую профессию».